Юрий Казаков - Две ночи [Проза. Заметки. Наброски]
Основная же колхозная земля на островах в дельте Дуная; там у всех большие участки, там уже настоящие сады и виноградники.
Первая половина октября — время сбора урожая. И вот когда я утром пришел к рыбозаводу, а рыбозавод, как и все здесь, стоит на берегу канала (только большого), и пахло на нем, как и на всех рыбозаводах, крепко рыбой, то по левую сторону моста мне открылось необыкновенное скопление лодок. А лодки все шли и шли, на моторах, на веслах, под парусами — разные, маленькие, побольше и совсем большие, фелюги, — и все с задранными носами и кормой, на всех сидели старики, старухи, женщины, ребята, все лодки чуть не до бортов погружены были в воду под тяжестью плоских круглых корзин с айвой и яблоками. И штабеля точно таких же корзин заваливали весь берег за мостом, и коренной запах Вилкова, запах рыбы, перебивал теперь сладкий дух айвы и яблок.
И вообще весь Вилково в эти дни был переполнен айвой. Айва была всюду, ее возили на теплоходах в Одессу, в Килию, в Измаил. Горы корзин заваливали дебаркадер, и площадь в порту, и дворы, и берега канала. И машины не управлялись вывозить это добро.
Я пришел на рыбозавод, потому что хотел добраться поближе к рыбакам, туда, где они ловят. Я посидел, подождал на пристани, пока на маленький буксирный катерок «Сардель» грузили хлеб и всякие припасы для рыбаков. Потом мы поехали.
Странно ехать по Дунаю! Потому что едешь по ничейной воде. На левом берегу через равные промежутки видны столбы государственной границы СССР. На правом — такие же столбы Румынии. А ты не там и не здесь. Направо Добруджа. Там, как и у нас, такие же хаты из камыша и ила, такие же заросли тростника, такие же люди суетятся на своих пристанях, в своих садах. И можно даже покричать им. Мне говорили, что раз в неделю обе границы открыты, и люди, имеющие родственников на той или другой стороне, свободно ездят друг к другу в гости.
Рыбачий стан на острове Большом — это своего рода маленькая деревня, опять-таки на берегу протоки, в тростнике. И доски на берегу проложены, как в Вилкове. Только здесь еще лучше, потому что тише, и работа и люди на виду. Возле хат горят костры, над кострами — котлы с варом. Рыбаки смолят снасти на белугу и осетра. Снасти состоят из капронового поводка, примерно в полметра, и большого стального крюка, острого, как жало. Этих крюков на поводках тысячи, и вот, прежде чем расставить их на поплавках под водой, их надо все просмолить и наточить — очень кропотливая работа.
Но сначала я должен в двух словах рассказать о рыбацком годе, о круге работ на Дунае.
С марта по май — три месяца — из Черного моря в Дунай идет дунайская сельдь. Три месяца сельдь владеет умами людей. Сюда, в устье Дуная, съезжаются десятки сейнеров из Килии, из Речи и Измаила, приходят сотни лодок, тысячи людей живут здесь гигантским табором, работают днем и ночью, чтобы поспеть, не прозевать, не пропустить такую редкую, дорогую рыбу.
В сущности, дунайская сельдь — это и есть основа основ дунайского рыболовства. Задолго до ее прихода все уже живут ею, готовятся к ней, как армия к великой битве. Потом три месяца сумасшедшей работы, когда день год кормит, а потом, уже много спустя, все равно вспоминают об этих весенних месяцах. И когда бы вы ни приехали сюда, вам скажут: «Ну что это! Вот вы приезжайте весной, когда сельдь идет!»
В остальное время года работа идет разбросаннее, спокойнее. Тут надо и о винограде думать, и о кукурузе, и об айве. Многие рыбаки вообще уезжают с Дуная: едут ловить скумбрию, кефаль, ставриду на Черное море, к берегам Кавказа; другие подаются на Азовское море; третьи остаются здесь и уже без азарта, но основательно промышляют осетра, севрюгу, белугу. Кроме того, ставят еще вентеря на всякую рыбу. В вентеря попадает щука, сазан, лещ, карась, сом, тарань — словом, всякая пресноводная рыба.
Рыбы этой порядочно, но платят за нее рыбакам мало, поэтому на нее смотрят просто как на какой-то приработок. Везде, по всем кутам день и ночь стоят эти вентеря и стерегут рыбу. Раз я поехал на лодке под вечер, заехал в кут, потом вылез на песчаной отмели, пошел к морю и долго сидел там. А когда опомнился, ночь уже сошла на землю, ярко светила луна, а мне надо было переплыть кут и попасть в узкий проход в тростнике. Там была поставлена вешка с пучком на верхушке, чтобы легче было ориентироваться. Но в темноте ее не стало видно. Я сбился, заплыл совсем в другую сторону и вдруг увидал, что мне с непривычки совсем невозможно никуда плыть, весла цеплялись за колья вентерей, а кольев везде было великое множество, и где-то подо мной уже стояла в вентерях всякая рыба.
Остров Большой плосок, порос тростником. На берегу протоки стоит холодильник, который здесь называют лабазом. Рядом дом, в котором живут приемщик и засольщик, в котором есть еще койки для приезжающих. По другую сторону лабаза, ближе к Дунаю, — небольшой магазин. Потом еще по берегу, по обе стороны протоки, под ивами, разбросаны глинобитные побеленные хаты. Вот и все. Дальше, куда хватает глаз, все тростник, тростник... На протоке, как и в Вилкове, полно красивых длинных лодок, каждая из которых стоит как бы в маленькой бухте. На берегах развешаны и разложены всевозможные рыбацкие снасти — сети, вентеря, сотнями висят крюки на белугу, лежат весла, багры, под ноги попадают квадратные поплавки из пенопласта.
Днем тихо на рыбацком стане: почти все на работе. Все залито ярким солнцем. Тростник еле колеблется. Середина октября, но тепло, как у нас в августе. Раз в день зайдет на остров рыбозаводский катер, привезет продуктов, хлеба в магазин и заберет рыбу. Иногда покажется лодка, послышатся голоса, рыбаки сдадут рыбу на холодильник — и опять тихо.
Первый раз пробыл я здесь полдня только, потом поехал с начальством смотреть подсобное хозяйство, ходил между бесконечных рядов яблонь, груш, айвы, винограда. Потом немного пожил в Вилкове, познакомился, поговорил с Арефием. Но этот стан на острове Большом как-то все манил меня, и я решил еще раз съездить туда.
Ехал второй раз я опять на «Сардели», но ночью «Сардель» везла на лабаз лед. При входе в протоку два раза садились мы на мель, но кое-как проползли все-таки устье, вошли и через пять минут пришвартовались. Часа два потом выгружали мы лед, загружали его в дробилку и забивали ледяной крошкой большие чаны.
Тут же на старом льду лежало, белело и желтело в неярком свете электролампы несколько белуг и осетров. Мне показались они огромными, но рыбаки только улыбались. Говорят, попадают здесь белуги по полтораста килограммов, и одной черной икры в такой громадине — килограммов двадцать пять. Еще там на льду лежали дикие гуси, убитые, как мне сказали, прошлой ночью. И я вдруг почувствовал, что заехал куда-то очень далеко, на край земли, к людям, которые ловят таких громадных дорогих рыб и бьют по ночам гусей...
Тени наши мелькали по стенам, жужжала и хрустела дробилка, лед искрился под лампами, а мы подцепляли крюками и волочили в лабаз с пристани по мокрым доскам все новые и новые корзины...
Много раз я бывал на Севере, ловил там семгу и писал потом о тамошних рыбаках. И здесь меня окружали рыбаки. Но здесь было все другое: иначе назывались ветры, иначе ловили, другие были лодки и говор другой. И ночь, когда мы, покончив со льдом, вышли на пристань, ночь была другая — южная, слабо шуршал тростник, и Большая Медведица стояла низко, почти касаясь горизонта, тогда как на Севере она чуть не над головой. Только люди были здесь такие же, как и там, так же пахли рыбой, такие же грубые, темные руки у них были и обветренные лица и такие же мысли о рыбе и о жизни на земле.
— Хотите гусей пострелять? — спросил у меня как-то молодой рыбак Миша. — Ну, так я вас разбужу часов в пять. Встанете?
Ночь была, когда в окно тихо пробарабанили. Я оделся, взял ружье и вышел. Было холодно, росисто, звезды блестели как начищенные. Медведица задрала свой ковш, стояла вертикально, опираясь ручкой о горизонт.
Мы сели в лодку, осторожно уложили ружья и патронташи, отпихнулись от пристани.
— На взморье поедем, — тихо сказал Миша. — Я там в море сети посмотрю, а вас высажу, покажу, где стоять. С рыбой справлюсь и сам к вам подъеду.
Минут через пять вышли мы в Дунай и повернули налево, в сторону моря. Помаргивали редкие бакены, ветер дул с моря. Парус нельзя было поднять. Я сидел на корме, огребался кормовым веслом. Миша закурил, стал попыхивать красным огоньком. Мерно, привычно гребя, сгибаясь и разгибаясь, он и разговаривать успевал, и говорил как-то особенно уютно, тихо. И я еще вчера не знал его совсем, а теперь во тьме мне казалось, как это иногда бывает на рассвете, что мы уже сто лет жили рядом, выходили в море, осматривали сети, а потом вместе стояли на гусей.
Миша рассказывал, как его молодым парнем призвали в румынскую армию, как он не хотел воевать, какой грубый, жестокий капрал был у них во взводе, как он мучил и бил новобранцев и как Миша, доведенный до слепого бешенства, однажды чуть не убил этого капрала саперной лопаткой. Говорил он хорошо. И когда по ходу рассказа появлялись у него румыны, он тотчас передавал их речь по-румынски и сам же переводил.